Татьяна ЕГОРОВА: «Танька Васильева своим 45-м размером в театре на всех наступила, никто ничего сказать ей не мог. Все она, все ей... Беременная на девятом месяце в «Горе от ума» Софью играла — это вообще уму непостижимо»
(Продолжение. Начало в № 46, № 47, № 48)
«Я ЗНАЮ МНОГИХ, КОГО ШИРВИНДТ ЗАЖИМАЛ, НО ЗАЧЕМ ЭТО БЕЛЬЕ ВЫТРЯХИВАТЬ? ВСЕ УЖЕ СТАРЫЕ БАБКИ...»
— Так случилось, что судьбы Папанова и Миронова, которые вместе на театральных подмостках играли и в кино снимались, жизнь трагически переплела, а вот характер у Анатолия Дмитриевича непростой был?
— Мне кажется, он сложный был человек, но актер великолепный. Только одна фраза: «Ну, заяц, погоди!» чего стоит — а?
— Ревности к Андрею Миронову у него не было? Все-таки, мне кажется, Плучек, двух таких актеров прекрасных имея, больше Миронова выделял, какая-то отеческая забота о нем у него была...
— Да, это правда, но... Как-то на телевидении с Леной, дочкой Папанова, мы встретились, и она посетовала: все-таки не сравнить, столько ролей Андрей получал, сколько и папа. Я ей: «Лена, ты же в театре работаешь, и должна понимать: Андрей — герой, а твой папа — актер характерный, и они не могут играть одинаково». Она согласилась: «Да, это так!».
— Как вы думаете, Плучек к Марии Владимировне Мироновой какую-то страсть в свое время испытывал?
— Да нет, какая страсть? Нет!
— И ничего у них не было?
— С Марией Владимировной? Нет, абсолютно.
— Народный артист Советского Союза Георгий Менглет множество ролей в театре сыграл, а вот съемок в кино, которое всесоюзную славу ему принесло бы, всячески избегал. Он крепкий артист был?
— Потрясающий! Выдающийся, совершенно уникальный, обаяния нечеловеческого, а постановка голоса какая! Он в конце сцены (у нас сцена огромная, знаете) у занавеса спиной к залу стоял...
— ...и каждое слово хорошо слышно было...
— Все 1200 зрителей его слышали, а сейчас даже по телевизору иной раз говорят, и я не пойму: что они там бормочут? Менглет — это школа, ответственность (такая же, как у Андрея). Вот у военных честь мундира есть, а у него честь таланта была — далеко не у всех она имеется.
— К нынешнему художественному руководителю Театра сатиры Александру Ширвиндту переходим...
— (Показно аплодирует).
— Браво таланту? Браво чему?
— Да это я так, иронично.
— Александр Анатольевич на все руки мастер: и режиссер, и сценарист, и телеведущий, а что о нем как об актере вы скажете?
— Шура — хороший конферансье — потрясающе остроумный... Был! Впервые я его в институте увидела — когда он пришел, мы все, открыв рот, на него смотрели и думали: откуда красота такая?
— Красивый мужик был?
— Ой, необычайно! Вы же мою книгу читали — помните, как шикарно я его описала? Копия «Давида» Микеланджело, а насчет остального... Его броская внешность испортила — он же все время на себя смотрел: тут, там, так лоб морщил — знал, что красив, и во всех отношениях этим пользовался. На радио, на телевидении тыр-пыр, а Андрюшка что? Вот такой нос (показывает — вытянутый), глаза эти его синьковые, запястья широкие — здоровые, как у мамы. Казалось бы, ему ли тягаться?
— Роман с женой Плучека у Ширвиндта был?
— Да что вы! — по-моему, слово «роман» вообще с ним не сочетается.
— Но что-то, тем не менее, было?
— Александр Анатольевич мог ее просто где-то для дела зажать — и все: для дела! Ну, он кого хочешь мог, так сказать, приласкать, если интересы дела того требовали. Я знаю многих, кого он зажимал, но зачем уже это белье здесь вытряхивать? Все уже старые бабки — что же их бедных компрометировать?
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«Под музыку Моцарта черноволосый Граф — Шармер (Александр Ширвиндт. — Д. Г.) облачился в парчовый сюртук, белые чулки обтягивали его тонкие ноги, на голове — белый парик с бантиком в хвосте. Конечно, подведены глазки, намазаны реснички, припудрен носик. Он на сцене. Через три часа, в конце действия, все поняли: Шармер — Граф в спектакле «Фигаро» с треском провалился.
— Провал! Провал! Он же бездарен! Разве можно сравнить с Гафтом? Это какая-то сопля на плетне! — кричали все те, кто недавно, доходя до степени сумасшествия, восторгался им и терся боком об его приодетый в синий блейзер торс.
На сцене, в отличие от стремительного, дерзкого, умного Гафта, он был ленив, вял, произносил текст как будто делал кому-то одолжение. Да что сравнивать! Худсовет во главе с Чеком (Валентином Плучеком. — Д. Г.) молчал. Чек звенел ключами, и решение снять Шармера с этой роли висело в воздухе, но если Шармер не очень умно выглядел на сцене, в жизни он взял реванш.
После спектакля он немедленно пригласил к себе домой в высотный сталинский дом (стиль «вампир») на Котельнической набережной избранных из театра. Закатил банкет, прижал Зинку (ко всем он обращался на ты — видать, какие-то комплексушки, и жена главного режиссера, зеленоглазая Зина, с первой минуты превратилась для него в Зинку) в темном углу, закатил ей юбку, одной рукой держась за грудь, другой стал стаскивать с нее трусы. Зинка была польщена, обескуражена, хихикала, как дурочка, то и дело поднимала трусы обратно, пока кто-то не вошел и не пригласил их к столу. Оба, довольные таким ходом дела, поправляли свои трусы и прически, и воодушевленная Зина Плучек, приступая к десерту, невзначай подумала: «Зачем мне этот десерт? Я готова поменять все, даже этот десерт на Шармера и устроиться прямо на этом столе на глазах у всех вместе с ним в виде бутерброда».
Ее желание могло немедленно материализоваться, так как в ней таились темперамент и хулиганство: однажды в набитом людьми троллейбусе, будучи еще молодой, она опрокинула бидон со сметаной, которую только что приобрела, на голову предполагаемой сопернице.
Но Шармеру, к великому сожалению, надо было только подретушировать свой провал, и снятие и поднятие нижнего белья с Зинки служили ему только средством реабилитации. Какие циничные мужчины, однако!
Вечером все обожрались до отвала, наслушались его мата, Зинка еще два раза ощутила себя желаемой, да так, что лопнула резинка в трусах, и на следующий день в театре прозвучало: «Ввод Шармера в роль Графа великолепен! Он настоящий Граф — и в жизни, и на сцене». Ему даже денежную премию дали.
Прошло время, на сцене в роли Графа Шармер обнаглел, и эта наглость в сочетании с микеланджеловской красотой стала приниматься зрителем. Так, с помощью Зинкиных трусов и грудей он вписался в роль ведущего артиста театра.
Вписаться-то вписался, но в нем стало происходить что-то странное, то, чего он не ждал. Ему никогда не отказывала ни одна женщина, он всегда был первым, лучшим и самым красивым, но это в другом театре, а тут на сцене рядом с ним порхал в самоупоении, срывая аплодисменты почти на каждой фразе, не такой красивый, белобрысый, с крепкими крестьянскими руками и ногами, с длинным носом и выпученными глазами Андрей Миронов. Шармер чувствовал, как чувствует женщина, что он не любим, не так любим, как этот белобрысый Андрюшка.
У бедного Шармера разболелась на нервной почве грудь, и в кулисах души, в вечернем платье, в золотых перчатках, родилась и сразу заявила о себе Зависть. В вечернем, потому что родителю во тьме ее не видно и можно сделать вид, что ее нет, а золотые перчатки, чтобы в приступе зависти цветом золота удушить соперника, не оставив следов.
...Я опять сидела в ванной в номере Андрея, он занимался своим любимым делом — тер меня мочалкой, шампунем мыл голову и вытирал насухо, а потом мы менялись местами — я терла его мочалкой и выливала шампунь на его роскошные волосы. Вышла в комнату, совсем голая, за полотенцем — оно осталось на стуле — и засекла «разведку»: за окном номера, выпадая одновременно из человеческого облика и с территории своего балкона, маячило лицо Корнишона (Михаила Державина. — Д. Г.). Он сосредоточенно вслушивался и вглядывался во все, что происходит в номере у Миронова.
— Андрюшенька! Бунин! Бунин! Надо немедленно читать Бунина!
И мы читали «Лику».
— Что с тобой? — спрашивал он меня, видя, как на меня вдруг накатывает туча. От Бунина я переносилась в свою жизнь, начинала плакать, потом рыдать и говорить сквозь слезы:
— Я ничего не могу забыть! Я не могу забыть эту историю с ребенком... как я лежала на этом столе... и ты... тогда меня предал... не могу... и сейчас ты меня предал...
— Тюнечка, я не знаю, что мне думать... ты сама все время от меня бежишь...
— Потому что я боюсь, у меня уже рефлекс собаки Павлова...
— Тюнечка, ты меня бросила сама, а если мы будем вместе, ты меня возненавидишь и опять бросишь... Я не могу больше так страдать... Мы все равно любим друг друга... Кто же у нас отнимет нас...
Зазвонил междугородний телефон. Певунья (Лариса Голубкина. — Д. Г.).
— Мне некогда! — резко и хамовато ответил ей Андрей.
И мы опять впились в книгу. Уходя, я сказала:
— Не стоит так разговаривать с женщиной, с которой живешь. Перезвони.
На следующий день он подошел ко мне и отчитался: «Я перезвонил». После спектаклей мы ездили в горные рестораны, в аулы, ночами купались в бассейне на «Медео», парились в бане и совершенно отключились от московской жизни. Шармер (Александр Ширвиндт. — Д. Г.) все это замечал, вынюхивал и пытался вбить клин в наши отношения. Это был типичнейший Швабрин из «Капитанской дочки» Пушкина.
— Таня, — подошел однажды ко мне бледный Андрей, — так нельзя поступать и говорить такое нельзя!
Я быстро выяснила, в чем дело, и поняла, что это низкая интрига завистливого Шармера.
По коридору гостиницы шагает на каблуках Субтильная (Лилия Шарапова. — Д. Г.), я беру ее за руку и говорю:
— Сейчас идешь со мной!
— Куда?
— Увидишь!
Входим в номер Шармера. Он лежит под белой простыней. Вечер. На тумбочке — бутылка коньяка и стаканы. Внутри у меня бушует смерч Торнадо. Сажусь рядом на стульчик в изголовье. Субтильная — у стены в кресле, у торца кровати. В ногах.
— Ты же непорядочный человек, — начинаю я спокойно. — Хоть ты и напялил на себя маску добренького — рога-то проглядывают. Ох, не добренький ты! Возлюбленная твоя зависть, и на какие же страшные поступки она тебя толкает! Ты одновременно мудак, Яго и подлец.
Он лежит под белой простыней, как завернутый покойник, и ни одна жила не двигается на его лице.
— Ты не только подлец — ты нравственный шулер. Как же ты Андрея ненавидишь, завидуешь! Это и ежу ясно — спаиваешь его, наушничаешь. У тебя куча ушей на голове.
Субтильная на нервной почве беспрерывно моргает глазами — у нее тик.
— В общем, диагноз, — продолжаю я, — мерзавец студенистый!
Шармер не шевелится. Я подхожу к столу, беру с него большую вазу с цветами и швыряю в открытую балконную дверь на улицу. Сажусь на стульчик. Он не реагирует. Стук в дверь. Дворник:
— Это из вашего номера ваза сейчас вылетела?
— Да вы что? — отвечаю я. У нас тут больной, мы его навещаем.
Дворник уходит. Я предлагаю:
— Давай выпьем! За др-р-р-р-ужбу, по анпешечке! Ты же коньячок любишь! — И наливаю нам по полстакана коньяка.
— Давай чокнемся! — Он берет стакан, я продолжаю. — Когда чокаются, надо в глаза смотреть, ничтожество! — И плеснула ему коньяк в лицо.
Он вскочил с кровати совершенно голый с криком: «В глаза попала! Глаза!» — и бегом в ванную мыть свои забрызганные коньяком очи холодной водой.
Через минуту он, как раненый вепрь, выскочил в комнату, схватил меня, бросил на кровать и стал душить. Номера в гостинице крохотные, поэтому, нагнувшись и схватив меня за шею, он невольно водил своей голой задницей по носу Субтильной.
Совершенно не удушенная, я лежала на кровати, смеялась и говорила:
— Совсем душить не умеешь! Какие у тебя руки слабые!
Он, конечно, все побрякушки, висящие на моей шее, порвал, я с трудом собрала остатки и, уходя, небрежно заметила:
— Кстати, для чего я приходила? Совсем забыла... Не стоит мне портить жизнь и гадости делать. Со мной это опасно — мне терять нечего.
Мы вышли. Субтильная прислонилась к стене коридора совершенно ошарашенная».
«КОГДА ОЧЕНЬ ПЛОХО АНДРЕЮ СТАЛО, ОН К ДРУГУ ЗАХАРОВУ ОБРАТИЛСЯ: «МАРК, Я БОЛЬШЕ НЕ МОГУ — ВОЗЬМИ МЕНЯ К СЕБЕ В ТЕАТР». ТОТ: «НУ, ДАВАЙ», А ЧЕРЕЗ ДВА МЕСЯЦА ОГОРОШИЛ: «ВСЕ ОТМЕНЯЕТСЯ». ЖЕНА НА НЕГО ПОВЛИЯЛА...»
— Что о бессменном партнере Ширвиндта Михаиле Державине скажете?
— Миша — хороший актер и человек симпатичный. Да!
— Перебирая имена ваших коллег, которых весь Советский Союз знал, нельзя Спартака Мишулина не упомянуть, а почему в театре его судьба не сложилась?
— У него (не хочется так говорить, но я в меру своего понимания рассуждаю, могу и не права быть) внешности какой-то, какого-то особенного типажа не было, но в «Малыше и Карлсоне» он гениально играл. В роли Карлсона выдающийся просто, а все остальное... Когда только триумф «Фигаро» начался, у Андрюши голос пропал, и Плучек Миронова пугал: «Я тебя Мишулиным заменю!». Ну, анекдот! Я всех уважаю, но Спартака не понимаю — там типажа нет, между какими-то стульями человек.
— У вашей однокурсницы Натальи Селезневой очень удачно кинокарьера сложилась...
— ...да, ну, конечно!..
— ...а вот в театре она востребована была?
— Тоже с большим трудом. Наташа — остроумная, предприимчивая: очаровательное создание. При том, что тоже может быть разной, как и все мы... Я ее обожаю — мы редко созваниваемся, но когда случается, она говорит: «Танюлька, я тебя люблю». — «И я тебя, Натулик», — отвечаю.
— Вы очень интересно о Марке Захарове рассказывали, которого в своей книге Магистром уважительно окрестили. Когда он «Ленком» возглавил, Андрей Миронов наверняка хотел в театр к нему перейти — почему же какого-то встречного движения Захаров не сделал? Они близкими друзьями ведь были...
— Мы были потрясены, что Марк Анатольевич никому встречного движения не сделал, всех нас на этом «ледовом побоище» оставил. Мы его актерами были, за что нас Плучек потом и глодал, но Андрей, когда ему очень плохо стало, когда Ицыкович (девичья фамилия Васильевой. — Прим. ред.) своим 45-м размером в театре на всех наступила...
— Татьяна Васильева, в смысле?
— Да, Танька Васильева! Никто же ничего не играл, никто ничего сказать ей не мог — все боялись.
— То есть фаворитка, по сути, театром руководила?
— Да: все она, все ей... Беременная на девятом месяце в «Горе от ума» Софью играла — это вообще уму непостижимо, но такое было, и Андрей к другу с просьбой обратился: «Марк, я больше не могу — возьми меня к себе в театр». Тот: «Ну давай!». Посидели, подумали: «Новую пьесу о Кромвеле сделаем». Андрей сразу зажегся, глаза у него загорелись... Он каждый день с Марком созванивался, а через два месяца Захаров его огорошил: «Спокойно, в театр я тебя не беру — все отменяется».
— Не объясняя причин?
— (Трясет отрицательно головой).
— Вы-то сами догадываетесь, почему задний ход он дал?
— Нина, жена, на него повлияла, как влияет всегда (в августе 2014 года Нина Лапшинова скончалась. — Д. Г.), она ему говорит, что делать, чего не делать, и он ее слушается. Вот и тут сказала: «Зачем тебе это надо? Он знаменитый, будет права качать, и тогда не ты будешь главным — у вас двоевластие начнется». Думаю, было все так.
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«Начались репетиции «Доходного места» — с первого дня мы сразу стали очень важными и значительными. Магистр (Марк Захаров. — Д. Г.) предусмотрительно запомнил наши имена и обращался ко всем по имени и отчеству: Татьяна Николаевна, Андрей Александрович, Наталья Владимировна — он подпирал нас родовой силой наших отцов. На первую репетицию он принес пачку рисунков на ватмане. Это были эскизы мизансцен на каждый кусок спектакля. Не теряя времени, с начала репетиций он четко определял, кто где стоит, в какой позе, куда идет и в чем смысл сцены.
Два раза он не повторял, опоздание на репетицию каралось строгими мерами. Секретарь парторганизации Татьяна Ивановна Пельтцер, исполняющая роль Кукушкиной, народная артистка, была известна скверным характером и тем, что никогда не приходила вовремя. На третье ее опоздание Магистр встал и спокойно произнес:
— Татьяна Ивановна, вы опаздываете в третий раз... Прошу вас покинуть репетицию.
С ней так никто еще не разговаривал, и она, бранясь, хлопнула дверью и пошла наезжать на молодого режиссера локомотивом: немедленно написала заявление в партком о том, что Магистр ставит антисоветский спектакль и что, может, он является агентом иностранной разведки. «SOS! Примите меры! Ради спасения Отечества!».
На все это умственное повреждение Магистр хладнокровно декларировал:
— Все настоящее дается с кровью!
Через 10 лет, уже навсегда отдавшая свое сердце создателю «Доходного места» Пельтцер будет репетировать «Горе от ума» с Чеком (Валентином Плучеком). Чек, сидя в зале, не без садистических соображений попросит ее станцевать. Она скажет: «В другой раз, плохо себя чувствую». — «Не в другой раз, а сейчас», — потребует Чек от старухи со злобой. На сцене, недалеко от Татьяны Ивановны, стоял микрофон. Она подошла к нему, сделала паузу и громко, на весь театр, гаркнула:
— Пошел ты на х... старый развратник!
В зале сидела новая фаворитка развратника. Театр был радиофицирован, и по всем гримерным, в бухгалтерии, в буфете, в дирекции разнеслось мощным эхом: «Пошел ты на х... старый развратник!». Через два дня она позвонит мне домой, сменит хулиганство на жалость:
— Тань, что мне делать? Идти к Магистру в театр или нет?
У Магистра к этому времени был уже свой театр.
— А берет? — спрошу я.
— Берет!
— Тогда бегите, а не идите! Вы себе жизнь спасете!
И она ушла. И прожила там счастливую долгую жизнь. В любви.
...Напротив Театра сатиры стояло здание театра «Современник». Между театрами негласное соревнование, у кого больше зрителей. В «Современнике» мы с Андреем смотрели много спектаклей с Олегом Табаковым, и он постоянно долбил меня:
— Я не хуже артист, чем Табаков? Ну, скажи, скажи! — по-детски напрашивался на комплимент.
— Ну, конечно, лучше — это и ежу ясно, — искренне говорила я. — Ты посмотри, у нас на «Доходном месте» впервые в истории театра — конная милиция, а у них обыкновенная толпа.
Наконец, спектакль сдали. Чек (Валентин Плучек. — Д. Г.) попросил всех артистов, не раздеваясь и не разгримировываясь, в зал. Он был потрясен.
— Сегодня родился гениальный режиссер. Магистр (Марк Захаров. — Д. Г.), беги за шампанским.
В этот день мы долго не могли опомниться и до вечера ходили по этажам театра с бокалами и с бутылками шампанского. Мы с Инженю (Натальей Защипиной. — Д. Г.) сидели в гримерной, вспоминали поклоны в конце спектакля. Выходили кланяться на авансцену, держась за руки: в середине Жорик Менглет, слева я, справа Инженю и дальше по цепочке остальные действующие лица. Момент поклонов — яркое эмоциональное переживание: в висках стучит, все вены заполнены пафосом от причастности к великому происходящему. Двигаясь в направлении авансцены, Жорик (Георгий Менглет. — Д. Г.) крепко сжимал наши с Инженю руки и на ослепительной улыбке, обращенной к зрителям, контрабандой читал нам стихи:
Девки, бляди, я — ваш дядя,
Вы — племянницы мои.
Приходите, девки, в баню
Парить яица мои!
Магистр (Марк Захаров. — Д. Г.) и вообразить не мог, в кого он «Доходным местом» метнул стрелу, — из раны, нанесенной ему, у Чека текла бело-зеленая жидкость. Ему было больно! Больно, больно, больно! Избавиться от Магистра и его проклятого спектакля, а то он избавится от меня и займет мое место! А тут сама Пельтцер, не желая того, ход подсказала: антисоветский спектакль! Это заявление в партбюро лежит, и хотя она и дрожит теперь от любви к Магистру, дело сделано, надо его только доделать — скопировать письмо и разослать по инстанциям. Инстанции такие письма любят, у них это называется проинформировать, и инстанции были проинформированы.
Через две недели в третьем ряду на «Доходное место» цепочка монстров во главе с Фурцевой — министром культуры пришла: они сидели с раскрытыми пьесами Островского и сверяли текст.
— Ну не может же быть, чтобы из-за хрестоматийного Островского люди «висели на люстре»? Происки антисоветчиков: видать, что-нибудь приписали сами, — сообразили цензоры.
А на сцене артисты, разглядывая в щелку кулис делегацию, читали стихи:
Я Хрущева не боюсь,
я на Фурцевой женюсь.
Буду щупать сиськи я
самые марксистския!
Не найдя в пьесе ни одного лишнего слова, Фурцева ушла с марксистскими сиськами совершенно озадаченная».
«С ШИРВИНДТОМ МЫ СЕЙЧАС ПРИ ВСТРЕЧЕ ЗДОРОВАЕМСЯ, ОН ПОЦЕЛОВАТЬСЯ СО МНОЙ ПЫТАЕТСЯ. НОРМАЛЬНО...»
— Ваша нашумевшая книжка «Андрей Миронов и я» тиражом три миллиона экземпляров вышла — фантастический успех для любого, даже выдающегося, писателя. Признаюсь вам: когда я ее читал, в какие-то моменты просто слезы в глазах стояли — написана она настолько искренне и настолько литературно талантливо, что даже ваши недоброжелатели не могут этого не признать...
— Спасибо.
— Я совершенно откровенно говорил это и Ширвиндту, и Аросевой, и Селезневой, и двум Васильевым — Вере Кузьминичне и Татьяне. Скажите, а когда книжка уже вышла, радость, облегчение при мысли, что груз воспоминаний сбросили, вы ощутили?
— Во-первых, должна подчеркнуть: это не воспоминания, их не так пишут. Вот вы книгу прочли — поняли, что по стилю это не мемуары?
— Конечно, — художественное произведение...
— Роман — можно его документальным, еще каким-то назвать... Название «Андрей Миронов и я» не мое — его мой издатель придумал, который меня в квартире моей подруги Ирины Николаевны Сахаровой, двоюродной сестры Андрея Дмитриевича, нашел. Я вечером поужинать к ней пришла — мы общаться любили и, чтобы никуда на ночь глядя не ехать, часто ночевали вместе. И вот сидим спокойненько, вдруг телефон звонит. Она подходит. «Егорову, — спрашивают, — можно? Мне сказали, что она у вас» — представляете? Как он меня нашел? Тогда в Москве можно было у людей узнать, где человек находится.
Это 97-й год был, и он на меня просто с неба упал — дал мне задание одну главу написать. Когда та готова была, прочитал, 300 долларов мне отсчитал и сказал: «Идите работайте!». Вот и все. Книгу эту, может, наивно, я «Репетиция любви» назвала — театр все-таки...
— Непродаваемое название...
— Да? А издательству заработать же нужно. Дальше. Всем персонажам я клички дала — это же мозги можно переломать, чтобы прозвища им придумать, а издатель взял и расшифровал их. И правильно сделал, вообще-то, — зачем это нужно: догадываться, кто есть кто?
— Мария Владимировна Миронова к тому времени из жизни уже ушла, а как она, на ваш взгляд, к этой книге отнеслась бы?
— Думаю, потрясающе — уверена: она была бы довольна. Они все там довольны и очень мне помогают — взяли и Сережу моего, мужа, сюда прислали. И вас вот прислали — от них все идет.
— Как на выход книги коллеги по театру отреагировали?
— Кто как...
— Ширвиндт, например?
— Он кричал: «Не читайте ее — она такая плохая! Ой, ужас! Не читайте, не читайте!», а сейчас мы с ним при встрече здороваемся, он поцеловаться со мной пытается. Нормально... Я на него ни за что не сержусь, философски уже к этому отношусь — я, повторяю, в башне из слоновой кости.
— А 90-летний на тот момент Плучек ваше произведение прочитал?
— Да. Он в санатории «Сосны» тогда был, так ему не только книгу сразу послали, но и все места, касающиеся его, подчеркнули.
— То есть кому-то не лень было?
— Ну, вы же сами понимаете, кому — тому, кто главным хотел стать. Думал, наверное: может, шарахнет Плучека что-нибудь. Валентин Николаевич тогда не ходил, но тут — о чудо! о великая сила искусства! — мне позвонили и сказали: «Плучек прочел все и в театр своими ногами пришел. Без палки...».
— Он ничего по поводу ваших откровений вам не сказал?
— Мне нет, но актеру, с которым репетировал, сказал. Там у них маленький перерыв был, они сели с ним, и Плучек выдал: «А все, что Таня Егорова написала, — правда».
— Актеры, особенно актрисы, бестселлер ваш между собой обсуждали? До вас какие-то волны докатывались?
— Всем не нравится, потому что... Господи Боже мой, причина одна и та же: роль получила — завидуют, хорошо играешь — завидуют, книгу написала — завидуют, шубу купила — завидуют. Ну что тут поделаешь? На это я не реагирую.
— Вы никогда не пожалели, что эту исповедь написали?
— Нет, я просьбу Андрея выполнила. Он говорил: «Таня, всю правду напиши — ты же умеешь», и еще в 80-х годах у меня мысль такая была. С подругой моей Валей Титовой...
— ...бывшей женой Владимира Басова...
— ...и оператора Георгия Рерберга, мы как-то решили в землю две бутылки шампанского к 2000 году закопать (почему-то думали, что к этому времени вообще жизни не будет — все исчезнет, взорвется и так далее). И вот тогда, в 80-е, когда все закапывали...
— ...закапывали все!..
— Нет, только шампанское — в общем, вообразили, что выпьем его и умрем. Отчего-то такое мрачное настроение у нас было...
— Как странно две актрисы красивые развлекались...
— Да, озорницы! — и тогда я подумала: надо к концу века книгу написать. Век сам об этом у меня просит — такие мысли у меня в голове бродили. Как видите, написала...
— А шампанское откопали?
— Одну бутылку всего лишь — вторая, видно, очень далеко куда-то ушла.
«Я МАРИИ ВЛАДИМИРОВНЕ ГОВОРИЛА: «ДАЧУ МАШЕ ОСТАВЬТЕ, ПОТОМУ ЧТО НИЧЕГО ДЛЯ НЕЕ НЕ СДЕЛАЛИ. ВАМ НА СТРАШНОМ СУДЕ ОТВЕЧАТЬ — ТО СКАЖЕТЕ?»
— У Андрея Александровича дочь, Мария Миронова, осталась...
— И вторая — Маша Голубкина.
— Обе Маши, родная и приемная, — актрисы: они, на ваш взгляд, талантливы?
— Ой, вы знаете, трудно сказать. Машу Миронову я в театре у Марка Захарова видела, она мне понравилась, но режиссер нужен, а так, одна, ну что актриса может?
— Память своего отца она чтит?
— Другое поколение чтит, то еще, а это... Понимаете, там мамы влияние: и Андрей такой-сякой, и Мария Владимировна плохая была — она же по тому судит, как к ней относились. Дочка и виделась-то с отцом мало — это тоже Марии Владимировны вина. Я ей говорила: «Дачу Маше оставьте, потому что ничего для нее не сделали. Вам на Страшном суде отвечать — что скажете? «Я на сцену все время выходила — для меня самое главное это было»?».
Из книги Татьяны Егоровой «Андрей Миронов и я».
«— Машка звонила! Внучка! — таинственно говорит Мария Владимировна. — Сейчас придет.
На бесстрастном ее лице краска испуга — не видала свою внучку несколько лет.
Звонок в дверь. Входит эффектная тоненькая высокая барышня с длинными белыми волосами. Улыбнулась — копия Андрей! В норковой шубке-свингере, джинсы обтягивают красивые длинные ноги. Тут же вкатился двух лет от роду и правнук Марии Владимировны — Андрей Миронов. За время своего отсутствия Маша успела родить сына, дала ему папины имя и фамилию, вышла замуж, вот-вот окончит институт кинематографии, будет артисткой.
Разделась. Марья сидит «в книгах», как обычно, с сеточкой на голове, в стеганом халате и вся в красных пятнах от волнения. Пристально смотрит на малютку, как рентген, а он тут же бросился к ней и приложился к руке. Поцеловал, еще, и еще, и еще раз. Глядя на это, я подумала, что Марья сейчас действительно вылетит в какую-нибудь трубу. Потом малютка стал бегать по квартире, с наслаждением упал на ковер возле прабабушки, стал на нем валяться, а увидев огромное зеркало до полу в прихожей, принялся лизать его языком. Извилистые брови Марии Владимировны стали напоминать линию Маннергейма.
— Ах! — воскликнула Маша. — Мне надо позвонить.
Бабушка кивнула глазами на телефон, стоящий рядом, но Маша подошла к раздевалке, достала из кармана шубы рацию, стала звонить.
— Нет, размагнитился, — сказала она, тут же достала из другого кармана другой телефон, нажимала, нажимала кнопки, бросила два-три слова и засунула телефон опять в карман шубы. Села на стул. Бабушка и прабабушка смотрела на поколение «младое незнакомое» с превеликим изумлением.
— У нас сейчас в квартире ремонт, — рассказывала Маша, не обращая внимания на сына, который уже вылизал два квадратных метра зеркала.
— Какая у тебя ванная? — поинтересовалась я у Маши, чтобы поддержать разговор.
— У меня джакузи, — ответила Маша.
Мария Владимировна вздрогнула. И вдруг спросила в упор:
— Зачем ты ко мне приехала? Лучше сразу скажи, что вам от меня надо?
Маша сняла напряжение, достала из сумки гору продуктов, подарки, выложила все на стол и сказала:
— Бабушка, я позвоню и заеду.
— Как ты поедешь? — спросила я ее, потому что мне тоже надо было уходить.
— Я? На «БМВ», как у папы!
Надела норковый свингер, и они с Андрюшкой выпорхнули за дверь.
— Вы видели? — стала яростно комментировать приход внучки Марья. — В кармане телефон! В жопе телефон! А этот все зеркало вылизал! Я вообще никогда такого не видела. Вы слышали, какая у нее там ванная?
— Джакузи.
— Жопузи! — переиначила Марья, ошарашенная приходом родственников, и крепко задумалась.
— Таня, кому мне оставить дачу, квартиру? Если я сдохну, вы представляете, что здесь будет? Все пойдет с молотка! На тряпки и сумочки. Я этих жен видеть не могу! — яростно продолжала она.
У нее всегда были невидимые информаторы, и она, как разведчик, знала все обо всех, тем более о ненавистных ей женах.
Русалка (Екатерина Градова. — Д. Г.) квартиру матери продала, — продолжала она. — На эти деньги шубу себе купила, вышла замуж и эту мать — так ей и надо! — в дом престарелых спихнула. А? Хорошая дочка! А теперь перекрасилась в богомолку. Страшные люди. Ряженые. А Певунья (Лариса Голубкина. — Д. Г.)? Вы видели у нее на руке большой палец? Вы знаете, что это значит?
— Видела и знаю, — сказала я и внутренне ахнула. Откуда ей, Марье, про большой палец известно? Это я все книги по хиромантии прошерстила, а она-то? Ну, партизан!
Она сидит вся красная, у нее поднялось давление, и она в растерянности: как распорядиться своим имуществом?
— Так, Мария Владимировна, чтобы вы не мучились, я предлагаю вам: оставьте эту квартиру музею. У вас уже и табличка на двери есть. Будет память, и эта память будет охраняться. И не надо никому «теплыми руками» ничего отдавать — доживайте спокойно свою жизнь в своем доме, а потом там устроят музей.
У нее заблестели глаза: ох как ей эта идея понравилась!
— А дачу? — прогремела она. — Кому? Давайте я вам оставлю.
Это было бы очень кстати. Я бы ее продала, потому что ее мне не вытянуть, и на старости лет за все мои мытарства были бы у меня деньги. И поехала бы я в Таиланд, в Индию, в Южную Америку к ацтекам, в Грецию. Купила бы себе кисти, холсты, натянула бы их на подрамники и стала бы картины писать! И главное — круглый год есть клубнику! — пронеслось в моей голове, и на сцене моих фантазий появился мой друг Сенека:
— Сколько раз тебе говорить? — обиделся на меня он. — Жизнь надо прожить правильно, а не долго.
— Мария Владимировна, — начала я, — дачу Маше оставьте, ведь она дочь Андрея. Это родовое имение, и Андрюша так хотел бы. Он ведь ее очень любил — я же знаю, и столько недодал, в другой семье жил. Она так страдала, ведь вся ее жизнь на моих глазах в театре прошла, я даже видела, как из роддома ее выносили. А вам это как нужно! Вы ведь для нее ничего не сделали, для вас всегда только театр был важен. Слава Богу, Менакера встретили — он вам свою жизнь подарил...
— Да, он был главным художественным руководителем моей жизни. Ах, Саша, Саша!.. — И на ее глазах появились слезы.
— А что я? У меня своя дача есть. Я ее сама построила — зачем мне чужое? Так уж получается, что сама все своим горбом, а в Евангелии сказано: входите узкими вратами, тесными. Почему, как вы считаете?
Мария Владимировна подумала и ответила:
— Чтобы никто вместе со мной не прошел, чтобы только одна я вошла! — интерпретировала она евангельскую притчу по-своему.
...В Кремле президент Ельцин награждал ее орденом «За заслуги перед Отечеством» — она бодро вышла на трибуну и сказала:
— Я эту награду делю на троих — на себя, на мужа и на сына!».
— Кому в результате Миронова дачу оставила?
— Маше, но та ее продала.
— На могилу отца дочь приходит?
— Один раз я там ее видела, а вообще, редко они бывают. Туда мало кто ходит — мы вот с мужем наведываемся (супруг Егоровой журналист Сергей Шелехов скончался в 2014 году. — Прим. ред.).
— Мало кто ходит?
— Народ-то навещает, а вот эти, из числа, так сказать, близких, которые его якобы любят и почитают... Друзья великие, самые лучшие, там не появляются. Да слушайте, мне приходится все время артистам театра рассказывать, что на Ваганьковском кладбище творится. Вот я на могиле у Марии Владимировны 13 ноября была, мимо могилы Плучека проходила, а там — гора помоев, сгнивших цветов (100-летие его отметили, а потом шли дожди). Все это так ужасно было — а я с ведром шла и с тряпкой — что, обо всем забыв, мусор в ведро, в контейнеры складывать стала. Мимо пройти не могла, понимаете? Корниенко сказала: «Он же карьеру тебе сделал — за что, ты сама знаешь, а мне нет — ну хоть раз в месяц на могилу сходи».
А вообще, это театр должен делать — какого-то человека надо нанять, и он за могилами будет присматривать. Это очень недорого стоит, но нет, не считают нужным, и за Андрюшиной могилой тоже мог бы и театр ухаживать. Никогда, что вы! Вы бы видели, какие ему цветы в день 25-летия его улета в другую жизнь принесли. Ой (смеется), не будьте таким грустным!
— Ну, это, скажу вам, невесело...
— Зато другие хорошие цветы приносят, а «друзья» из театра за это отвечать будут: они за свои поступки расплатятся, а я — за свои. Раньше-то не сознавала, что поступок плохой совершаю, но чем дальше, тем отчетливее понимаю, что вот это нехорошо сделала, это, то есть процесс идет, что-то в душе происходит.
«С АНДРЮШЕЙ Я ОГРОМНЫЙ ПУТЬ ПОСЛЕ ЕГО СМЕРТИ ПРОШЛА. ГОДА, НАВЕРНОЕ, ДВА ИЛИ ТРИ КАЖДЫЙ ДЕНЬ ВО СНЕ ЕГО ВИДЕЛА...»
— Вы в 25 фильмах снялись, много на сцене играли, а сегодня чем занимаетесь?
— Сейчас вот, перед вашим приездом, в один проект приглашена была и дней, наверное, 10 раздумывала, а вчера отказалась — не мой! Ну а так, вообще-то, пишу. У меня очень красивый дом, который я обожаю, квартира и дача, все в цветах. Я сама все там сделала и молюсь каждый день: «Ой, мои розы! Господи, помоги, только чтобы не замерзли».
— Замужем вы счастливы?
— Да. Редкий случай...
— Муж к тому, что Андрей Миронов по-прежнему у вас в сердце, с пониманием относится, к нему, уже мертвому, не ревнует?
— Нет — у него же тоже до меня какие-то события, встречи были. Выкорчевывать, каленым железом выжигать это нельзя — пусть свое прошлое будет у каждого.
— Какие-то вещи Андрея у вас сохранились?
— Ну да, есть у меня его локончик детский — Мария Владимировна дала. Как-то из коробочки достает. «Вот, — говорит, — Андрюшин: он такой беленький был». Я взмолилась: «Марь Владимировна, подарите». Есть его письма, свитер, а еще — постоянное ощущение заботы обо мне (смахивает слезу). Ой, то смеюсь, то плачу — вот сумасшедшая!
— Вы признавались неоднократно, что ваша жизнь мистикой окутана, — в чем это выражается?
— Вот мне сегодня Катя Градова с двумя какими-то маленькими девчоночками приснилась — я пока не понимаю, что это, к чему. Сказала ей: «Одна на тебя похожа, а другая на кого-то еще». Мистика — это предчувствия: вот я, например, знаю, что мне никогда не надо в двери какие-то ломиться. Бывает, делаешь что-то, а ничего не получается — значит, себе говорю, туда мне не надо. Оно с другой стороны придет — нужно изучать себя и, так сказать, свое место в этом мире: зачем я здесь, что на меня влияет, а что нет, как действовать надо.
С Андрюшей огромный путь я после его смерти прошла. Года, наверное, два или три каждый день во сне его видела, а потом в рубашечке ко мне он пришел — хорошенькой, чистенькой, в курточке кожаной: совершенно не такой, каким раньше был. У меня просто ощущение, что откуда-то его вытягивала, было, и он спросил: «А книгу ты мне принесла?». Можете себе представить? Вот так! — а потом думаю: а может, это на Страшный суд книга-то? Там все с Книгой жизни сидят.
— Андрей Миронов, я знаю, говорил: «Меня за Танечку Бог накажет» — что он имел в виду?
— Видите ли, он человек такой был. От него я впервые услышала: «Мы сегодня с мамой на выносе плащаницы были». Господи, подумала, что это такое? Ну, ни Библии, ни Евангелия — ничего же не знали, темные люди — как можно так жить? Только сажать всех, сажать и сажать... К стенке, да?
— Это святое!..
— А Мария Владимировна ведь в 1910 году родилась, и родители у нее очень верующие, крепкие, состоятельные были. Она к этому привыкла, в такой атмосфере росла, а затем Гражданскую войну, нэп, репрессии, войну и так далее прошла. Ее разные окружали люди: верующие, неверующие, хотя что они, в атеизме воспитанные, о вере знали? Никто ничего не соображал, а тут вынос плащаницы, Страстная пятница...
На Пасху дома у них всегда куличи, крашеные яйца были — хоть гори тут все синим пламенем! В год ухода из жизни Мария Владимировна спросила меня: «Ну что, пойдем мы с вами в церковь на Пасху?». Я днем бегала — искала, какая там поближе, потому что надо было уже по расстоянию выбирать, и вот мы пошли. Она на мне просто висела — я не знала, как ее удержать, и если бы не моя сила воли... Последнюю Пасху Мария Владимировна встретила, а где в это время все остальные были, не знаю (это ехидство мое).
— После смерти Андрея Миронова уже столько лет прошло...
— В августе 28 исполнилось.
— Что сегодня, с высоты прожитых лет, с дистанции такой временной, вы о нем думаете? Чем любовь к нему в вашей жизни стала?
— Знаете, это и была мистика — как будто какие-то силы в этот театр специально меня толкнули, чтобы мы с Андрюшей встретились и какую-то с ним феерическую, удивительно нежную жизнь прожили. Для другого это, может, проходной был бы эпизод, а для нас... Счастьем даже одно слово было, внимание, телефонный звонок, душ Шарко...
— ...удар в нос...
— И удар в нос тоже. Много всего было: котлеты по 17 копеек, чтение «Доктора Живаго»... Я его стихи любить научила: он не очень их знал, а я, создание стихообразное, — очень. У меня и свои вирши были. Андрей говорил: «Танечка, прочитай мне», а потом сам читать начинал. И Пушкина: «Мой ангел, я любви не стою! Но притворитесь!..», и Пастернака — все это посвящал мне.
Мы в доме у Тани и Игоря Кваши собирались — там очень много людей было, все что-то рассказывали, самовыражались. Молодость, интересно, а я стихи читала: я в таком восторге от жизни была — как на картинах Шагала, летала.
— А вы и сейчас от жизни в восторге — недаром глаза красивые распахнуты и блестят...
— Ой, ну вот слушайте. Как-то Андрюше неловко стало, что я читаю стихи, а он нет. По характеру он соревнователен был, и вдруг за рояль садится: «Я тебе, Тюнечка, песню сочинил». Играет и поет: «...мы возьмем нашу сучечку и друг друга под ручечку и пойдем...», а я сижу и от счастья плачу. У меня — я постоянно говорила — слезы близко, а Мария Владимировна тут же подхватывала: «А у меня далеко». Я ей потом об этой песне рассказывала и все сокрушалась: «Как это не записала?». Я же все обычно записываю, а тут не удосужилась — ну почему, Господи? Знаю же, что надеяться на память нельзя, все на карандаше держать надо, и вдруг Мария Владимировна говорит: «Таня, Вертинский вышел, очень хорошая книга. Бегите к метро «Кропоткинская» — и мне, и себе купите. Я прибегаю — тут рядом, она читать садится, я тоже, и вдруг поворачиваюсь... Вы уже понимаете?
— Да!
— В общем, слезы у меня, как у клоуна, брызгают. Она спрашивает: «Вы что, ненормальная?», а я: «Мария Владимировна, как он меня обманул! Сказал, что эту песню мне написал, а она — Вертинского». Андрюша у папы в нотах порылся и ее украл: спел мне... и никогда не признался.
— Я вам последний задам вопрос: Андрея Александровича вы до сих пор любите?
— Ну а как же — куда же оно все денется, разве можно это забыть? Но живу весело — не то что в первые без него годы. Раньше на кладбище идешь — тебе 46 лет, а обратно — 82 или 92 года, ноги не несут, а сейчас уже привыкла. Там свой люд собирается, какие-то поэты стихи читают... Все равно глаза у меня всегда мокрые: и Мария Владимировна там родная, и Андрюша. Ну а что сделаешь? — могилку-то убирать надо. Мария Владимировна это отменно делала — и к Менакеру ездила, и к Андрею, там не тот случай, что похоронили и забыли, — все под контролем у нее было.
Слава Богу, я все в порядке поддерживаю. Для этого надо жить, потому что — страшно подумать! — никто же потом не придет...